Двенадцатая колонна
«… Бравшиеся за эту тему
писатели разрешали эту серьезную тему легкомысленно, увлекаясь и обманываясь
фосфорическим блеском уголовщины, наряжая ее в романтическую маску и тем самым,
укрепляя у читателя вовсе ложноe представление об этом
коварном, отвратительном мире, не имеющим в себе ничего человеческого.
Варлам Шаламов «Очерки
преступного мира» (Колымские рассказы)
Посмотришь на карту страны,
подумаешь, сколько места занимает тайга – дух захватывает! Лежит она этаким
медведем, положив голову на Уральский хребет, а задние ноги на Камчатку. И
только кажется, что спит.
Но прошло не так уж много лет,
и судьба забросила меня в такой уголок тайги, занимавший совсем мало места на
карте, но показавшейся мне – бескрайним. На карте он даже не имеет обозначения.
В своей же местности этот населенный пункт именовался ДВЕНАДЦАТОЙ КОЛОННОЙ.
Как по всей тайге, вокруг
“Двенадцатой” сгрудились сопки, покрытые могучими лиственницами, кедрами,
соснами, пихтачем, вперемешку с березой, осиной. Как и по всей тайге, цветет
вокруг багульник, щебечут птицы, снуют, посвистывая, бурундучки, шныряет всякая
лесная живность.
А среди сопок сгрудилось с
десяток приземистых строений – арестантских бараков, обнесенных высоким забором
с колючей проволокой в несколько рядов по верху. Да, словно, не поместившись в
ограде, снаружи, у ворот, еще несколько строений – жилье начальства, казарма
охраны, склады.
Народец, проживающий внутри
ограды, на местном языке называется зека.
День был не рабочий,
наверное, воскресенье. Впрочем, и воскресенья чаще были рабочими, потому выходной осоюенно ценился жителями двенадцатой
колонны. Кто рубаху в жестяном тазу стирал, кто верхонки чинил, кто за баней,
сложив в кучку щепки да сучья, варил в ржавом черном котелке овсянку. В бараках
резались в карты, одежду чинили, болтали.
Небо было чистое, грома
никто не ждал.
И никто не обратил внимания,
что дневальный штаба почти бегом, и не раз, обежал вокруг бараков, заглядывая в
каждый, и под крылечки, и в баню, - но кому интересен дневальный штаба, если
день не рабочий, новостей никаких не ожидается, а должности дневального штаба
позавидует разве что последний “фитиль”, доходяга.
Чиж готовил обед. В котелке
его, булькая и дразня запахами, варился кусок настоящей говядины, добытый
исключительной ловкостью его кореша
Лисы во время разгрузки на кухне.
Ловкость и хитрость Лисы
признавалась не только его другом, безропотно ему подчинявшимся, но и всем
населением двенадцатой колонны, клички раздающей очень точно и метко. Талант
Лисы признавался даже лагерной аристократией – урками. Урки, иначе законники,
давали иногда Лисе серьезные поручения, при том в случаях, когда выполнить мог
только Лиса. В данный момент, передав добычу
своему другу, Лиса резался на нарах в “буру”1, со спокойствием человека, будущее
которого обеспечено.
Дневальный штаба
Варнаков закончил обследование бараков. Теперь его интересовала исключительно
кулинария. Достав кисет, он щедро отсыпал на клочок газеты махорки и завернул
толстую цигарку. Прикурив у крайнего костерочка и убедившись, что кроме овсянки
там ничего не варится, он двинулся к следующему. “Поваров” было с десяток, но
лишь у крайнего котелка Варнаков забеспокоился. Ноздри его затрепетали, глаза
забегали с Чижа на котелок, с котелка на Чижа. Он даже не заметил, что цигарка,
потрескивая, горит одном боком.
-
Слюн`и!- подсказал Чиж и тут же
спросил: - Оставишь сорок?2
-
Угу…-
Варнаков неторопливо послюнил грязный палец,
помочил горевший бок
цигарки, затянулся раз, другой, третий и, передавая окурок Чижу безразлично,
как бы от нечего делать, спросил: - Что варишь –то?
- Мясо! – В ответе звучала гордость богача. Сейчас Чиж даже
окурок держал, как дорогую сигару.
- Свисти! Откуда?
Чиж пододвинулся, прикрывая
рот ладонью, и как тайну, сообщил:
-
Человечина!
Одного стукача запороли ночью – и
варю!
И Чиж нагло облизнулся,
оглядывая сытую фигуру Варнакова. Дневальный понял, что его терпели лишь в
расчете на окурок, и в который раз почувствовал на себе неприязнь всего лагеря.
Даже дать затрещину щуплому Чижу он не смел: кинется Чиж драться, - а он
обязательно кинется, - всегда найдутся рядом союзники, рады выместить зло на
надзирательском прихвостне. Впрочем, Варнаков узнал, что хотел. И виляя бабьим
тазом, он потрусил к штабу.
Спустя пол-часа, в тот самый момент, когда Лиса, сидя по
турецки на нарах и мурлыча веселый мотивчик – “ Сижу на нарах, как король на
именинах”, - поддел ложкой из котелка первый кусок мяса, от дверей раздался
приглушенный крик : “Атас!”
Но ни карты, на “холодное
оружие” в этот раз надзирателей не интересовали. Одни из них подхватил с нар
котелок, другой рукой сгреб за шиворот Лису. Второй поволок Чижа.
Барак мучился в догадках:
Какой новый финт выкинул Лиса?
-х- х-
На свободе Лиса не получил хорошей специальности: первые же
опыты самостоятельной жизни привели его в колонию для малолетних преступников.
Там, в результате обмена опытом с такими же шустрыми подростками, он приобрел
кое-какие теоретические познания. И было бы время хорошо попрактиковаться, из
него получился бы, может, знаменитый щипач3, может, такой как, Додик-Невидимка.
Он бы лопал с одного котла со всеми урками, был бы вор в законе, окруженный почетом. Но Лиса не успел достичь этих
высот: выйдя на волю, он вскоре снова попался, на этот раз, в связи с
совершеннолетием – в тюрьму, а оттуда – в “исправительно-трудовые” лагеря.
Плакать о нем было некому: мать потеряла его во время эвакуации в сорок первом.
Не помня в жизни хорошего, Лиса легко переносил тяготы лагерной жизни – она
лепила его характер. Все его заботы сводились к тому, чтобы избежать, по
возможности, работы, да добавить лишний кусок к скудному лагерному пайку.
Щуплый, рваный – он в свои девятнадцать казался четырнадцатилетним.
Друг его, Чиж, имел и в
судьбе, и во внешности так много с ним общего, что нет смысла тратить время на
его характеристику – он был такой же, лишь немного во всем, послабее Лисы.
-х-х-
“Кандей”, или – штрафной изолятор – это тюрьма в тюрьме. Друзей заперли в камеру,
где единственной мебелью была вонючая параша, - не было даже нар. Ходи из угла
в угол, либо валяйся на грязном, сыром, заплеванном полу. Но для друзей это
было не в новинку – удивляло полное незнание вины.
-х-х-
Между тем, к поискам
Варнакова подключились нарядчики, комендант и все надзиратели. Начав с крайнего
барака, они произвели Великий Шмон, перетрясая все немудрое имущество зека, которых мучило любопытство, ибо на
этот раз было совершенно неизвестна причина шмона. Главное, предметы, за
которые обычно зека неминуемо попадал в кандей,
в этот раз надзиратели, как будто, не замечали. Обнаружив у Струны трафареты
для карт, свирепый надзиратель Пакида лишь рванул их поперек, даже не взглянув
на побелевшего парня. И лишь в последнем бараке, «нарядила» Иван Нос,
(прозванный так за то, что нос у него был то ли отрезан, то ли откушен в драке,
проговорил:
-
Вот
з…ная сука, из-за нее весь день перебаламутили!
-
Собака?
Какая? –Осмелился спросить кто-то из бригадиров.
-
Да
Пальма же! Наверное, уже схавали!
Через пол-часа новость со
всеми подробностями и прикрасами облетела колонну: Чиж и Лиса съели собаку майора! Хотели варить по
частям, да дневальный , гад, заложил! Однако остального мяса не обнаружили.
Лисе и Чижу никто не посочувствовал: во-первых, их, в конце концов, выпустят а
во-вторых – Пальма собака сытая, могли бы с товарищами поделиться. Даже урки и
те на подсосе, как и вся колонна. Населения рядом нет, посылки запрещены, ларек
– раз в месяц, да и в том брать нечего. Да и не на что. Поэтому многие решили
продолжить поиски надзирателей, обшаривая все “заначки”. Однако пробил отбой, а
поиски ничего не дали.
-
Ловко
сработано! – говорили в бараках.
-
На
то он и Лиса, … его мать…
-х-х-
И только Лиса и Чиж оставались в неведении. Наконец их повели в
штаб. Вздрагивая от ночного холода, шли они в сопровождении дежурного
надзирателя, щуплые, оборванные. В кабинете начальника, кроме самого Палкина,
всегда-то хмурого, а сегодня прямо взбесившегося, сидел опер-уполномоченный
Кайнисте, женственно красивый блондин и начальник надзорслужбы Дзюбак.
Первым ввели Чижа. Когда из
вопросов он понял, в чем обвиняется, Чиж начал божиться, что близко не подходил
к Пальме. Тогда Дзюбак сунул ему в нос уже остывший кусок: - А это – что? -
Это? Это не собака…
Чижу бы признаться, но
боясь, что за кражу мяса влетит его другу, Чиж начал выкручиваться, да ему и в
голову не могло прийти “кладануть”
товарища. Бедный Чиж не знал, что майор Палкин питает такую нежную любовь к собаке,
что сердце начальника разрывается от горя.
- Разве эти скоты понимают человеческие чувства?! Или жалость к
животным?! – гремел Палкин над насмерть перепуганным Чижом. Дзюбак не разделял
такой нежной любви к собакам, но допрос разжег в нем охотничий инстинкт: во
чтобы то ни стало сломить сопротивление зека,
добиться признания!
Когда Чиж вылетел в коридор,
лицо его украшали фиолетовые синяки и подтеки. Всхлиповая, он успел шепнуть
другу, что не раскололся.
Однако, стоя в коридоре, Лиса
слышал крики начальства и кое-что успел разобрать. Зная, что из двух зол надо
выбирать меньшее, он сразу же признался в краже куска говядины, предложил
вызвать экспертом повара и коятвенно заверил, что с детства нежно любит
животных.
Аллюром три креста мчал
Варнаков на кухню. Почти на такой же скорости, задыхаясь притрусил
толстяк-повар, который засвидетельстовал, что в котелке – говядина, при том –
старая, такую сегодня привозили на кухню.
- А у собачатины скус, как у баранины, я у корейцев пробовал, у
корейцев собака – первое блюдо…
Он собирался углубиться в
интересные подробности корейской кухни, но начальству было не до кулинарии. Так
Лиса отделался легким испугом – пинком в зад – на то он и Лиса.
- За что, гражданин начальник? Не очень плаксиво возразил он. –
За старое! – пояснил Дзюбак, передавая его Пакиде. О них забыли.
Едва лишь солнце показалось
из-за ограды, как потрясающая новость облетела бараки. Палкин посадил всю
колонну на штрафной паек!
… Далеко за полночь затянулось
следствие. Вызывали дневальных всех бараков, допрашивали бригадиров, банщиков,
запугивали и грозили всем подозреваемым шкодникам – но не нашли даже хвоста
собачьего. Под утро майор вызвал нарядчика:
-Передай на кухню: с сегодняшнего дня вся колонна на штрафном
пайке! И если хоть крупинку лишнюю в котел спустят – повара сгною в изоляторе!
Пока не признаются, кто Пальму сожрал!
Штрафной паек!
Четыреста граммов хлеба да дважды в день – а когда и раз в день такая жидкая
баланда, что ее пьют через край миски, не вынимая ложек. Обычно на штрафной
паек сажают особо провинившихся зека: злостных отказчиков от работы, явных
симулянтов, картежников, промотчиков казенных шмоток. Но работать на штрафном
пайке, ходить 6-7 километров до трассы, долбить скалистый грунт, гонять по
трапу тяжелую тачку – и жить на штрафном пайке! Ведь в основном и работают за
паек – за лишние 300-500 граммов хлеба, погуще баланда, кусок соленой камбалы
или горбуши “на второе” в ужин. Весь день это было единственной темой разговоров.
Утро, правда, начиналось, как обычно. Построились по бригадно, четырежды
пересчитанные, зека длинной вереницей потянулись по лесной дороге. Как всегда,
справа и слева, спереди и сзади колонны через небольшие интервалы шагали
конвойные с собаками.
-
Подтянись!
А ну, равняйсь!
-
Кто
там закурил?! Приставить ногу!
-
Марш!
-
Короче
шаг! Куда сворачиваешь!? (Это когда на дороге
огромная рытвина с водой)
-
Подтянись,
подтянись!
-
Ровней
ряды, а то посажу! (и ведь посадят! В лужу!)
Словом, день начался, как
обычно. Некоторые еще не верили, что Палкин выполнит угрозу. Однако после обеда
– привезли мутную, слегка подсоленную воду – настроение упало. Работать стали
совсем вяло, то и дело садились перекуривать. И хоть махорки ни у кого не было,
перекуры длились по пол-часа и больше. Бригадиры в этот день не понукали:
бесполезно. Работяги сидят не от лени.
Конвой, со скуки,
покрикивал:
-
А
ну, подымайсь, кончай курить!
-
Сидеть
пришли? А ну, давай!
Если конвой сильно настаивал
– нехотя поднимались, ковырялись немного – снова садились. Некоторые вступали с
конвоем в дискуссию, темой которой были штрафной паек и судьба Пальмы.
Спокойнее всех оставалась двенадцатая бригада. Двенадцатая – урки, законники.
При упоминании о двенадцатой в тоне зека появляется некая значительность – тут
шутки плохи! – а в тоне Дзюбака – ненависть.
Верховодит в двенадцатой
Никола Грек – смуглый вор со множеством шрамов на лице. Одна из этих страшных
отметин тянется от уголка рта до уха и когда Грек говорит, лицо его в жуткой
гримасе косоротится судорогой. На счету у Грека десятки судимостей, побеги,
убийства. Про него говорят: Грек шутить не любит, да это видно с первого
взгляда. Никола глубоко презирает “фраерский мир” и еще глубже ненавидит
“чекистов” – так зовут начальство, милицию, надзирателей – словом, всю систему
НКВД.
Идейный руководитель в
бригаде – Петька Богомать, спокойный крепыш лет тридцати. Он удивительно
начитан для своей профессии, умен, может даже, талантлив, любит стихи и музыку,
хорошо играет в шахматы – еще никто на колонне не сделал Петьке мат. У него
даже собственные шахматы, вылепленные из хлеба, провез через все этапы и
пересылки из тюрьмы4. В отличии от Грека,
Петька никогда не высказывает своей ненависти к начальству, напротив, вступает
с ними в разговоры, старается втянуть в какой-нибудь спор и часто загоняет их в
тупик, чем приводил в восторг товарищей. Кто
знает, кем бы он стал, если б не погиб во время коллективизации его отец,
московский рабочий. Оставшись в семье «старшим», Петька начал воровать, чтобы
подкормить малышей, сестренку с братишкой, да так и сделался на всю жизнь
вором, быстро найдя друзей среди щипачей, домушников, майданщиков.
Самый старший по возрасту в
бригаде – Тёща. Худой, беззубый с желтой, как пергамент кожей и, говорят, язвой
желудка. Трудно определить, сколько лет Тёще, сколько переменил он фамилий и
какая из них настоящая. Может, он и сам их скоро забудет, ибо редко вспоминает
свою жизнь на воле. Тёща – «родский»:
это значит, он живет обособленно от воровской общины, не требуя своей доли и ни
с кем не делясь.
Кроме них в бригаде еще
десятка полтора ворья, но те, в большинстве – юнцы, еще не завоевавшие «славы и
авторитета» в многолетних скитаниях по тюрьмам, этапам, пересылкам и лагерям,
еще лишь зарабатывающие права получить когда-нибудь «звание» вора в законе. А вор в законе, по их
понятиям, это тот, кто прожил жизнь воровством, грабежом, ни разу не преступил
воровских законов, не был каким-нибудь должностным лицом, даже бухгалтером или
парикмахером, никогда не нарушал карточного долга, - и многое другое, подсказанное
«логикой» воровской жизни.
Таков, созданный лагерной мифологией героический образ вора.
Впрочем, мы, «контрики», сидящие по 58-1, в этом плане не обольщались.
Бригадиром в Двенадцатой –
Санька Карзыбый. Если в других бригадах бригадир – хозяин, а иногда и тиран, то
Карзубый – жалкая шестерка. Живя за счет милости воров, он хорошо усвоил, что в
Двенадцатой некому быть бригадиром –
уркам «не положено» и Карзубый охотно «несет свой крест», шестерит законникам,
что дает ему сомнительное право пользоваться некоторыми привилегиями
Двенадцатой бригады: более сытой жизнью, самым теплым бараком, более новой
лагерной одеждой. Трудно угадать, что он делал на свободе, но лагерь превратил
его в настоящего трутня. Он знает, что десятник припишет бригаде нужный для большой
пайки объем работ, что повар не посмеет налить Двенадцатой общей баланды. А поскольку ни в производстве, ни в котел лишнего не
отпускается, урки живут за счет отнятого
у остальных заключенных, которых они с чувством огромного превосходства именуют
«мужиками» и «чертями», а еще «Индией».
Во мне Карзубый вызывал
особое отвращение. Наглый, поверивший, что быть трутнем – его предназначение,
разгуливающий по лагерю задрав нос, как индюк.
Когда бригада хорошо трудится, перевыполняя нормы на сто двадцать
процентов и больше, она зарабатывает право на получение – раз в месяц – денег,
в пределах ста рублей (разумеется, в «тех» деньгах, как бы «премиальные». Кроме
того, и это важнее, за перевыполнение норм шли «зачеты» - сокращался срок наказания до трех дней за один рабочий день.
Мы работали дружно, бригадир
Дядя Миша был старый лагерник, справедливый к работягам и умеющий говорить с
прорабом.
Словом, закрыв за месяц наряды,
подсчитав кубатуру, он сказал в перекур:
-
Ну,
братцы, в этом месяце про΄центов на сто пятьдесят сделали! Зачет один к
трем и полностью по сотняге получите!
Мужики зашумели, заговорили,
мигом поднялось настроение.
-
Мне
теперь ровно год останется – с зачетом!
-
Махры
купим!
-
Если
ларек привезут!
-
Возчик
говорил – привезут!
-
-
Белого хлебушка привезли бы…
Словом, каждый мечтал,
преимущественно вслух и в пределах своих возможностей. Ну, а возможности на
колонне – известно, какие. И я мечтал, грешным делом.
В день получки ко мне подошел Дядя Миша:
-
Ты
вот что.. Ты парень новый… Так вот: сотню получишь – полсотни отдашь, здесь
такой порядок!
Я второй месяц был на
командировке и в бригаде, и был, признаться, о бригадире лучшего мнения. Я
взорвался:
- Полсотни: Что так мало – бери уж все! А этого - не хочешь?! В
руках у меня был лом, я тебе сделаю такой порядок, сто лет кашлять будешь!
Ко мне подскочил Иван – мой напарник по тачке:
-
Ты!
Ты горло не дери, у лома два конца! Моли бога, что
урки не слышали, они б тебе
разъяснили б, что к чему!
Да за Дядю Мишу тебе и
бригада ребра переломает! Дурья башка!
-
Бригадиру
задницу лижешь, шестерка!
-
Да
не кипятись, Борька! Ты должён понять… Иван, ты объясни ему… - И бригадир
пошел.
Как потом мне вспомнилось,
выглядел он смущенным.
- Ну, будешь слухать,
грамотный?
- А что мне слушать?
- Чего говорить буду. Ты,
слышь, так себе скоро приключение
найдешь! Здесь порядки не
Дядя Миша устанавливал, да и не тебе его отменять, если хочешь свободу увидеть.
Все работяги пол-получки отдают уркам.
Ну, те немного бугру оставляют – десятнику лапу дать: на земле же ты в жизни пятьдесят
процентов не дашь, если не лапа! Да
еще грунт такой – это же сплошная скала! А так десятник припишет – и нам
хорошо, и ему хорошо! И зачеты5 и пайка кило!
-
Так,
что толку, если деньги заберут?
-
А
зачеты? И не все же заберут, дура! А то ни хрена не
получишь, ни денег, ни
зачетов, за шестисотку также мантулить будешь!
-
А
уркам - за что?
-
А
за то, что ты – черт! Справедливость на воле искал, и здесь шебутишся! Они и
кликуху нам дали – черти!
-
А
если я - не дам?
-
А
спытай, попробуй! С месяц почахнешь и сдохнешь!
Да он прав: черти, есть
черти и тут ничего не поделаешь. Два десятка ворья любого вздернут на
полотенце, у любого заберут, что понравится, и никто не вступится.
Петька Богомать впоследствии
подвел мне под это базу:
- Это же не на воле – где здесь украсть? Мужик – он посидит и
выйдет, а урка только вышел – и опять подсел! Мужику и посылку пришлют, а вору
кто – легавый пришлет?
-
А
посылку мужик получит – все равно отнимут!
-
Ну,
все не отнимут – сало там, сахарок – что сам даст. Все
никогда не заберут!
Это он врал, конечно. Но
разговор этот был много позже, когда Богомать стал приглашать меня почитать на
память Есенина. При этом уважение оказывал гораздо больше, чем полагалось «
черту».
А читал я с удовольствием, скучно было без стихов, а моим
товарищам по работе было не до поэзии.
Узнал я, также, что Дядя
Миша едва ли не единственный из бригадиров, который из «оброка» ничего себе не
оставляет. Иные бригадиры обирают работяг, и живут за их счет припеваючи. А
черти терпят, тянут лямку, доходят на скудном лагерном пайке. Того, что
остается от «получки» хватает лишь, чтобы сходить раз или два в ларек: два-три
полусытых дня, небольшой запас махорки. Впрочем, и то, что есть, надо тщательно
хранить: Чиж, Лиса и им подобные за одну ночь собирают обильный урожай – после
работы сон у чертей крепкий. Да и не все могут рассчитывать на ежемесячную
получку. Это зависит и от работоспособности бригады, и от дипломатических
способностей бригадира, от условий работы, от участка.
Кто ж он такой, этот
многострадальный черт, проложивший столько железных дорог в необъятных краях
России, построивший столько заводов, городов, каналов, электростанций?
Я уже знал, что Дядя Миша –
бывший председатель колхоза, сидит за то, что не все забирал у колхозников.
Иван – солдат, его судил военный трибунал за дезертирство – отстал от эшелона.
Гранчо Тайко, цыган, осужден за контрреволюцию: сделал чемодан из фанеры, на
которой когда-то был портрет Сталина; краска облупилась и портрет стоил в
складе среди всякого хлама… Военврач Борисов был оклеветан подлецом и жуликом,
боящимся разоблачения. И здесь же – спекулянты, растратчики, здесь – бывшие
полицаи, бургомистры; и сидели по статье «семь восьмых» – закону от седьмого
августа – как расхитители, кто собирал мерзлую картошку на поле, кто – колоски…
Все в куче, все перемешаны, всех уровняла серая лагерная одежда. И всех зовут –
черти.
-х-х-
А как быть со штрафным
пайком? Ведь еще день-два и бригады не смогут работать. А бригады сядут – не
будет пресловутых процентов, не будет ни зачетов, ни получки, не на что будет
прикупить хлеба, махорки… С таким мыслями пришел в Двенадцатую бригаду Дядя
Миша. Простая логика его доводов не вызвала возражений, все было ясно, как
стеклышко: если сядем на штрафной паек мы, мужики, нечего будет приписать и
Двенадцатой, а зачеты нужны и чертям и уркам. И нечего будет тогда собирать с
бригадиров, - садись тогда и урки на пайку и жидкую баланду…
Первым увидел эту мрачную перспективу Петька Богомать:
-
Бросать
работу нельзя. Надо что-нибудь придумать, чтобы работали…
-
Так
ведь голодные! Откуда у них силы!? – продолжал
доказывать Дядя Миша.
-
Ладно,
помолчи! Мы что-нибудь придумаем. Иди в барак,
скажи бригадирам – на работу
пусть выходят все! Пусть втыкают, кто, как может, а мы что-нибудь придумаем.
-
Если
Богомать сказал – он придумает!
Петька собрал у урок
оставшиеся деньги и послал с запиской в барак бесконвойных. Ночью бесконвойный
конюх погнал пасти лошадей, и отмахав верст пятнадцать до ближайшей станции,
купил и муки и овсянки. И когда утром привезли на кухню дрова, в каждом возу
был замаскирован мешок.
Палкин и Дзюбак в этот день
куда-то уезжали, контроль у кухни был слабый. И зека получили и в обед, и в
ужин двойную порцию, и не шулюмки – каши. Колонна ободрилась, снова раздавались
в бараках шутки, смех, подначки. Никто не знал, откуда такая благодать. Кто-то
предположил, что повару приказали выдать разницу, кто-то высказал догадку, что
ждут прокурора. Однако Лиса, выпущенный утром из кандея, объяснил:
-Черти вы были, чертями и подохните! Туды вашу растуды, -здесь
он загнул пару соленых фраз, - разницу им повар выдаст в задницу! Прокурор им
крупы добавил! Прокурор может только срок добавить, кому мало! Это вас урки
поддержали, чтобы вы хвосты не откинули!! Богомать –человек!
-Вот это – даа!
-Молодцы урки!
-Не то, что мусора, сволочи!
-За засраную суку народ морят!
И пошла молва раскручиваться
в легенду – о благородстве Петьки Богомати, справедливости Грека, мудрости
Тещи. Никто не сомневался, что Лиса знает правду, на то он и Лиса, чтобы первым
все знать.
И пополз этот слух из барака
в барак. Варнаков, не сумевший отличиться при розыске собаки, подслушав
новость, обрадовался:
-Значит, урки Пальму съели! А теперь совесть заговорила, что
из-за них вся колонна на штрафном пайке, работяг задабривают.
И как только приехал Палкин,
дневальный проскользнул в его кабинет. Майор рвал и метал! Досталось и
нарядчику, и надзирателям. Повара отвели в кандей, а варить обед было приказано
кочегару, в результате даже жидкая, как вода, баланда оказалась подгоревшей и
пересоленной.
Снова забегали надзиратели и
нарядчик, на этот раз вызывали членов Двенадцатой бригады – кроме, разумеется,
Грека и Богомати. Особо долго пробыл у начальника Карзубый:
-Мы тебе доверяли, такую бригаду дали трудную, - увещевал
Дзюбак. Однако следствие ни к чему не привело. Дважды вызывали и повара, но ему
в кандей Лиса передал записку, что урки сварят его в котле живьем, если будет
болтать лишнее.
Начальство решило принять
самые крутые меры. На кухне неотлучно дежурил надзиратель, каждая горсть крупы
шла через весы. Ни один бесконвойник не выпускался и не впускался без
тщательного, с ног до головы, шмона на проходной. Снова в бараки пришло уныние.
На работе волынили, лопаты, кирки, тачки стали страшно тяжелыми. С работы не
торопились, как прежде, к ужину, отдыху, своим делам, а плелись, подгоняемые
конвоем:
-Под –тянись!
-Шире шаг!
-А ну, не растягивайся!
На этот раз выход нашел
Грек.
Любовь к политике вдруг
обуяла урок. После ужина кто-то принес газету и около штаба Богомать читал ее
вслух, от передовой до объявлений. Вокруг разместились десяток –полтора урок.
Даже презиравший печатное слово Грек слушал, не проронив ни слова.
- Смотри! – Выйдя на крыльцо, кивнул Дзюбаку майор, - Если их еще
с месяц подержать на штрафном – будут, как овечки! И карты забудут – играть не
на что будет!
- А ну, послушаем, что он там читает? –Весело предложил Дзюбак.
Он был особенно доволен: все самые отпетые вели себя смирно, видно, удалось
запугать их штрафным пайком.
- Ну, что ты там читаешь? – Покровительственно и снисходительно
произнес он, подходя к Петьке. Но раньше, чем он и майор успели сделать хоть
шаг назад, они оказались пленниками: плотным кольцом окружили их, и каждый урка
выставил нож или заточку.
-
Ни
звука! – В самое ухо Палкину приказал Грек, - Если задумаешь шухер поднять –
сходу кишки выпущу! Шагай в барак! Живо!
Два грозных начальника, в
чьих руках столько лет находилась судьба и жизнь заключенных, шагают под
конвоем Двенадцатой. Все сделано так оперативно, что даже шлявшиеся в поисках
окурка два-три доходяги ничего не заметили.
И вот они стоят среди
барака. Дзюбак еще владеет собой, только страшно бледен. У Палкина трясутся
губы, вот-вот заплачет. Плечи обвисли, он слинял, поник. В глазах окружающих он
видит такую жгучую ненависть, что прячет глаза – боится прочесть свой смертный
приговор. А прямо перед ним стоит этот ужасный бандит Никола Грек и потряхивает
в руке нож, отвратительная судорога перекашивает его рот к уху.
- Слушай, вы, падлы! Вы издеваетесь над людьми, как вам
хотится! Из-за паршивой суки четыреста человек морите голодом, потому, что
здесь – ваша власть, потому, что закон – тайга, прокурор – медведь! И вас
боится вся эта погань, и слухается вас, и мантулит на вас за четыреста грамм
ржанухи! Но мы – урки! Мы вас не боимся, мы вас … - Тут Грек загнул такое, что
барак одобрительно хохотнул, заулыбался даже угрюмый Тёща.
-
И
вот теперь, ваша подлючая жизнь в наших руках!
-
Ребята!
Простите… Честное слово… Что хотите…-
безсвязанно залепетал
Палкин, не в силах унять дрожь – зубы его выбивали дробь.
-
Что,
трясешся, старва?!
-
Бздишь,
мусор!
-
Попил
крови – хватит!..
Урки придвинулись вплотную,
трусость грозного начальника выгнала остатки страха. Сейчас им казалось, что
они действительно народные заступники, чуть ли не революционеры. Дзюбак
напрягся, он видел, что малейшая оплошность – и заколют, как кабанов.
- Тихо, урки! – Снова заговорил Грек, - Слухай, ты, стерва!
Обещай, что сейчас же снимешь штрафной паек! Что за все, что было, никто не будет
наказан! Что завтра же на колонне будет ларек! Ну! Говори, падаль! И если не
сдержишь слово, - смотри, урки поклялись, что убьют тебя! Урки зря не болтают!
- Ребята! Братцы! Пальцем никого! Простите только! Завтра же
все… Ларек, полный паек – чего хотите!
- Ух, до чего ты противен, господин гад! Трясешся, конючишь.
Канай, ну!..
Но Богомать хотел доиграть до конца:
- Видишь, начальник, - благодушно и нравоучительно обратился он
к Дзюбаку, словно не замечая, что оба перебирают ногами, так им не терпится
выбраться из барака, - Видишь, у кого действительно гуманизм? Вот на что идут урки, - а за кого ? За народ! За работяг!
От вас, от вас работяг защищаем! А
где же ваш гуманизм, начальник? Четыреста человек тебе дороже паршивой суки! А
в газетах…
- Брось, Богомать! Кому ты толкаешь?! – Потерял терпение Грек,
которого раздражали разглагольствования, а еще пуще – непонятные слова, вроде гуманизма, он подозревал в них
опасность, - Воспитывать взялся! Идите, гады!.. Помни! – крикнул он вслед
Палкину, - Грек на этот раз тебя помиловал!
Пленники, спотыкаясь вышли на крыльцо. Первое, что они увидели – это лучи заходящего солнца, котором они не думали минуту назад в мрачном полутемном бараке. А сходя с крыльца услыхали вопли и увидели Варнакова. Руки дневального были связаны за спиной, а на шею накинуто полотенце: Лиса и Чиж, то затягивали петлю, пока Варнаков не начинал хрипеть, то слегка отпускали, одновременно награждая его пинками. Вышедший за начальниками Петька Богомать отнял у Лисы полотенце:
-
Бросьте,
сволочи, а то еще и за этого отвечать придется!
Ноги у Варнакова подкосились
и он, как куль, рухнул на землю.
- Живой, а уже смердит! – Потянув носом удивленно заметил Чиж.
Действительно, от страха дневальный потерял власть над собой. С трудом
поднявшись на ноги, сопровождаемый пинками, поплелся он за хозяином. Но его
покровитель Дзюбак сделал вид, что не заметил своего шестерку.
-х-х-
Черти ликовали, прославляя ум и мужество Грека и Петьки Богомати.
А в Двенадцатой бригаде шла яростная игра – резались в буру, в очко, в рамс и
стос, стараясь заглушить в душе тревогу. Ибо, хоть шрафной паек и сняли, никто
не верил, что Палкин перевоспитался, что все пройдет безнаказанно.
Несколько дней майор не
показывался. Ходили слухи, что он болел – то ли на нервной почве, то ли
дизентерия… Потом бригады облетела новость: охранники наткнулись в тайге на
останки Пальмы. Медведь задрал, а может рысь. Об этом токовали лишь дня два,
так как на третий день приехал кассир, потом ларек, началась получка, веселые
заботы. В бараке появился Карзубый и ни на кого не глядя, прошел в угол
бригадира.
-
Собрал?
-
Кило
двести6.
-
А
в бригаде сколько?
-
Кроме
одного – все дали. А Наперстников болел долго
всего тридцатку получил – я
не стал брать!..
-
Ну
и забрал бы! Не мог он сдохнуть, гад! – Наглел
Карзубый, пряча деньги, хотя
знал, что урки похвалят его сегодня.
А я, сидя на нарах, молил у
судьбы случая, когда за спиной Карзубого не будет Двенадцатой бригады.
1968-1969
гг.
1 Бура – картежная азартная игра
2 «Сорок» – говорят, прося оставить докурить
3 Щипач – вор-карманник
4 Поделки из хлеба, вернее, из хлебного клейстера, необычайно прочны
5 Зачеты – сокращение срока для перевыполняющих нормы: рабочий день засчитывался за 2 или 3 дня срока.
6 Кило двести – тысяча двести рублей