(Рассказ из сборника
"Побег в тюрьму". Тель-Авив, 2004)
-
Я из Одессы, - произнесла итальянская графиня по-французски. – Надеюсь, вы
говорите по-русски.
Я
ответил ей, что в детстве немного говорил по-русски. Мы сидели в летней беседке
в живописном саду графини, расположенном на Монмартре. Не спросив меня, что бы
я хотел выпить, она приказала слуге налить нам обоим водки.
Я
попал к графине по рекомендации мадам Дарти - вдове того, кто был президентом
сената. Обе дамы возглавляли судейское жюри по присуждению одного из
литературных призов во Франции.
-
Я очень надеюсь, что вы его получите, - сказала графиня и чокнулась со мной. –
Наздровье.
Мы
немного помолчали.
-
"Одесса-мама", - сказала она мне, - так мы называли Одессу.
-
Наздровье, - произнес я.
-
Наздровье, - повторила графиня. – У французов нет склонности к метафизике. Мы
оба чужие здесь. Приезжайте летом навестить меня в Кортина[1],
у нас красивый дом в горах.
Кортина,
по-моему, в Доломитовых Альпах. Может, я ошибаюсь. Я не такой уж большой
любитель гор, другое дело, если они возвышаются над морем, а я внизу, полеживаю
на
песочке,
подставив лицо солнцу.
-
Чтобы чувствовать поэзию, - сказала графиня, - надо быть из Одессы.
-
Одесса-мама, - попытался произнести я, но не смог.
Моя
мама училась в Одессе в гимназии. Отец Пьера Любельского тоже учился там.
Может, в той же гимназии. Вероятно, потому-то доктор Любельский после революции
и приехал в Брюссель, что свой французский он выучил в Одессе.
-
Одесса-мама, - опять сказала итальянская графиня, и маленькая слезинка
остановилась у нее в морщинке под глазами.
Наверное,
именно этого момента ждал слуга. И вот он вносит на подносе баночку икры,
нарезанный черный хлеб, масло, нож для масла и мисочку с корнишонами.
…Медленно
спускаясь по ступеням Монмартра, я уже знал, что этим летом не буду в Кортина,
и черт с ним с призом. В кафе "Флёр" меня поджидал Пьер Любельский.
Мы
проговорили несколько часов. Идея завербоваться в Иностранный легион отпала. Мы
решили плыть на корабле в Одессу и там вступить в красную кавалерию.
В
легион мы хотели пойти из-за Айши. Я встретил ее в кружке леваков, который
создал еврей из Александрии. Члены этого маленького кружка помогали борцам
национально-освободительных движений и подпольным группам добывать средства и
оружие. Я примкнул к кружку спустя год после того, как мне удалось получить французскую
визу и приехать в Париж. Мне сообщили номер телефона, я позвонил, и тот человек сказал
мне ждать его в ресторане. Там он дал мне пятьсот старых франков, и я смог
заплатить за гостиницу.
На
Монпарнасе я встретил старого друга, и он представил мне некоего человека, что
ночевал в ателье художницы-француженки, уехавшей в отпуск. По утрам мы обычно
выходили на охоту за талоном на обед в студенческой столовой. Был там еще один
гость, который рисовал портреты в кафе и на свои деньги кормил нас троих.
В
конце концов, я переехал жить к немке, которая в составе Интербригады
участвовала в гражданской войне в Испании. После немки я жил с француженкой, в
дни мировой войны бежавшей из Парижа с одной лишь сумкой, а в ней - револьвер и
"Капитал" Карла Маркса. Этажом ниже нас проживал Пьер Любельский –
молодой многообещающий художник.
Там
был большой сад, в котором однажды на Ту би-шват[2]
я посадил вишневое деревце, однако со временем, когда бульдозеры перепахали всю
эту территорию, чтобы построить там
квартал недорогого жилья, мое дерево тоже выкорчевали.
В
кружок меня привел тот друг моей юности. Через кружок я попал в маленькую
группу, которая помогала ФЛН - Движению за освобождение Алжира. Айша
координировала деятельность ФЛН в 15-м
квартале Парижа. Ей было двадцать два года. Естественно, мы влюбились друг в
друга. Потом она изменила мне с Пьером.
Когда
она сказала мне об этом, я пригласил Пьера в кафе "Флер" для беседы,
и после того, как мы оба согласились, что дружба между нами сохранится всегда,
то решили стать добровольцами, чтобы искупить позор, которым себя запятнали.
Тогда речь и зашла об Иностранном легионе, но Пьер с жаром доказывал, что нет
смысла жертвовать своей жизнью иначе, как ради благородной цели, и только
великая революция рабочих и крестьян под руководством Ленина и Троцкого – это
надежда человечества, и нам ничего не остается, как вступить в красную конницу.
Пьер
Любельский был близоруким евреем, носил очки и никогда не сидел на коне. Он
будет убит при форсировании реки Збруч.
Мы
отплыли из Марселя.
Общество
пассажиров 4-го класса – а только с ними я общался во время плавания – было
странным и пестрым. Были студенты из России, которые изучали земледелие в
Гренобле и ехали, чтобы участвовать в красной революции. Был отставной
английский офицер в чине майора с желтыми выцветшими усами, который верил, что
высшей ценностью
является
свобода человека. Я подружился с ним, может быть потому, что был единственным,
кто умел разговаривать на его языке. Спустя много лет я встретился с ним в
Тель-Авиве при странных обстоятельствах, но это уже другой рассказ.
Был
волнительный момент, когда мы проходили Босфор. Я стоял один, облокотившись на
поручень палубы. Была ночь. Дрожали огни Стамбула. Мраморное море все сияло.
Улыбающийся дельфин сопровождал нас, пока мы не вошли в воды Черного моря; впереди
была Одесса. Дельфин выпрыгивал из воды, непрерывно переворачиваясь, - в свете
только народившейся луны, которая в эту ночь была красной, его влажное туловище
блестело.
В
Одессе мы поселились в маленькой гостинице и начали искать связь. Пьер не любил
выходить, он предпочитал сидеть в своей комнате и рисовать. Я же, ежедневно прогуливаясь
по пристани и рассматривая корабли, установил связь странным образом. Раньше
иногда я грезил этой пристанью, хотя никогда прежде не видел ее, - я помнил
прекрасный рассказ Чехова "Дама с собачкой", - и почему-то надеялся,
что, может быть, однажды встречу эту женщину, и, может, между нами что-то
состоится.
Как-то
на пристани появилась молодая дама с собачкой, которая стала приходить
ежедневно в один и тот же час. По прошествии нескольких дней я обратился к ней
по-французски и сказал какую-то глупость, вроде "Quel beau caniche"[3].
К моему изумлению, она ответила мне на иврите и спросила, что мне нужно на
самом деле и почему я ежедневно слоняюсь вдоль причала, в то время как
происходят такие грандиозные события.
Ее
имя было Вера, но она называла себя Верушка.
Она
проживала на седьмом этаже роскошного каменного дома, в просторной студии с
венецианским балконом и видом на море. Там был большой рояль Бехштейна, - Бог
знает, как
его
подняли на такую высоту по узкой лестнице; на стене висели написанные маслом
картины Левитана, Леонида Пастернака и еще две гравюры Кандинского.
В
тот день, когда я увидел ее впервые, Вере было девятнадцать лет.
Однажды,
уже после того, как между нами установились действительно близкие отношения, у
себя в комнате она призналась мне, что намеревается отплыть в Палестину и быть
в числе первопроходцев – осушать малярийные болота и воссоздавать родину
еврейского народа.
-
А ты, - спросила она меня удивленно, - ты ведь оттуда, что тебе здесь?
Я рассказал ей все без стыда и умолял вывести
меня на связь с кем-нибудь, кто бы привел меня и Пьера Любельского в Красную
армию. И когда я провожал Веру, на пристани, перед тем, как подняться на
корабль, отплывавший в Палестину, она дала мне адрес.
Связной
был молодым здоровым бандитом. "Я - Мишка Япончик", - назвался он.
Позднее
мне стало известно, что это был предводитель банды евреев - воров и грабителей,
а во время погромов он организовывал в городе еврейскую самооборону. Может
быть, я еще вернусь к этому и расскажу о еще одной встрече с ним при совсем
других обстоятельствах. Мишка направил меня к одному из своих парней и сказал:
"Прежде всего, научись держать саблю. Негоже еврею быть казаком, не умея
махать саблей и рубить головы".
В
течение несколько дней мы, я и
Любельский, упражнялись владеть саблей.
-
А теперь, - сказал мне Мишка Япончик, - покажи, как ты ездишь верхом.
Я
показал ему, как езжу. Любельский показал, как ездит он.
-
Хорошо, - сказал Мишка, - отправляйтесь к казакам.
Он
дал нам адрес.
Командир
дивизии спросил меня: "А шашкой махать сможешь?"
-
Смогу, еще как смогу, - ответил я.
Комдив
встал со своего стула и сделал нам обоим знак выйти с ним. Снаружи, возле
здания штаба, лежало несколько пленных, руки и ноги у них были связаны.
-
Развяжи одного из них, по своему выбору, ударом сабли, - предложил комдив.
-
И что потом? – спросил я.
-
Потом убьешь его.
Он
вытащил из ножен шашку и дал мне.
Я
"развязал" и убил.
-
Теперь ты, - приказал комдив Любельскому.
Любельский
тоже "развязал" и убил.
-
Хорошо, - сказал командир, - отправляйтесь на конюшню. Возьмите себе коней.
Сходите в хозчасть. Там получите шашки и продовольствие. Поешьте. Поспите. В
полночь мы форсируем Збруч.
Ночью
мы форсировали Збруч, и это был последний раз, когда я видел своего друга, своего
закадычного друга, Пьера Любельского.
В
одном эскадроне со мной служил совсем молодой парень по фамилии Панфилов, и это он отомстил за смерть Любельского.
Панфилов
был небольшого роста, полноватый, превосходный наездник. В полдень он привел
троих, связанных веревкой: священника, городского голову и какого-то польского
графа, владельца прекрасного замка на вершине горы за рекой.
-
Что мы с ними будем делать? – спросил командир эскадрона Федоренко.
-
Отведем их к медведю, - ответил Панфилов.
-
Должен быть суд, - сказал Федоренко.
-
Медведь рассудит, - резюмировал Панфилов.
Мы
– весь эскадрон – поскакали к замку. Трупы многочисленных слуг все еще лежали
на дорожках сада. Что они хотели защитить и зачем – этого я не смогу понять
никогда, а может, они просто так умерли – кто возле мотыги, а кто возле тачки,
и это я тоже не пойму никогда, как мне кажется.
В
замке были чучела белок и кабанов, баранов, волков, медведей, лисиц и, к моему
изумлению, странного животного – капибары[4],
область обитания которого простирается от Аргентины на юге до Бразилии на
севере.
Медведь
сидел в глубокой яме, как было принято у охотников-аристократов. Они также имели
обыкновение держать его голодным, насколько это возможно. Рев медведя и его
попытки взобраться на отвесные стены ямы должны были, вероятно, забавлять, а
может, пугать гостей. И вот, первым в яму был отправлен священник. Медведь
сразил его ударом передней лапы. Затем последовал городской голова. И его
медведь убил. Последним в яму был сброшен граф. При виде его медведь в испуге
попятился назад, съежился в углу и завыл.
Панфилов
спрыгнул в яму, выхватил саблю и в прыжке отсек медведю голову. Затем
повернулся к графу и отрубил ему голову. Священника и городского голову он
пронзил в грудь. Секунду он стоял там, на дне ямы, как бы задумавшись. Кто-то
сбросил ему конец веревки. Панфилов ухватился за нее и, как заправский альпинист,
выбрался к нам.
В
своей маленькой комнатке за туалетным столиком сидела Потоцкая, жена графа.
Если бы она не была светловолосой и голубоглазой, могла бы быть Айшей. В углу
комнаты на табурете лежало чучело еврея. Оно было уменьшенного размера, но
очень похожее на оригинал, словно усушенные над огнем головы индейцев. У чучела
была густая борода, оно было одето в лапсердак, на голове – штраймл. Глаз у
него не было - изготовителю не пришло в голову вставить в глазницы стеклянные
глаза. Рост куклы был приблизительно шестьдесят сантиметров. Книга псалмов со
страницами из пергамента и в переплете из свиной кожи, размером больше куклы,
лежала рядом с ней.
-
Что вы собираетесь со мной сделать? – спросила графиня.
-
Ничего, - ответил Панфилов.
Позднее,
сопровождаемая кучером и с мандатом от командира эскадрона Федоренко, Потоцкая
прибыла в Одессу и оттуда на корабле отправилась к месту своего изгнания.
Ночью
возле костра Панфилов протянул мне кожаный бурдюк и сказал:
-
Пей.
Мы
выпили. "За Любельского, - сказал он. – Красивая фамилия, из наших мест. А
ты, откуда ты?"
-
Из Палестины.
-
За Палестину, - сказал Панфилов. – А почему ты здесь и для чего?
"…Любовь,
которую возлюбишь, - процитировал я. – И брата разыщи, и острый меч возьми, и
кровью смой позор".
-
Любви искал.., – удивленно произнес Панфилов. – Но ведь здесь покрытые льдом
печальные реки, длинные, широкие и унылые.
-
Душа горит, - произнес я, чуть застеснявшись.
-
За Палестину, - повторил Панфилов, а после некоторого молчания добавил, – и
там, там тоже душа горит. Пойдем спать.
Мы
пошли в одну из брошенных хат. На полу были рваные матрасы, пятна засохшей
крови с прилипшими перьями, недвижно лежал старик с разинутым ртом. Такая была
комната.
Мы
спали, как мертвые.
-
То, что ты прочитал мне вчера, - сказал утром Панфилов, - стихотворение.
-
Правильно.
-
Подожди здесь, - сказал он, - я сейчас вернусь.
Он
возвратился, ведя за шиворот крестьянина.
-
Вот человек, который зарезал еврея, рядом с которым ты спал, - произнес
Панфилов. – …"И острый меч возьми, и кровью смой позор".
-
Только не я, - я почувствовал, как позор перехватывает мне горло. Панфилов
вышел вместе с крестьянином и, спустя несколько минут, вернулся. Мы вышли из
хаты. Лошади стучали подковами, перебирая ногами на снегу, и непрерывно
фыркали, вздрагивая всем телом. Мы
заседлали их, сели верхом и взяли в
галоп.
Скакали
мы целый день. Под вечер въехали в небольшой лес. Расседлали на отдых коней и
сами легли отдохнуть до ночи.
Ночь
мы ехали вдоль реки, бок о бок. Лунный серп был такой маленький, тусклый. Падал
снег. В каком-то месте мы должны были перейти эту реку, под покровом ночи снять
часовых, захватить маленькое спящее село, расстрелять старосту и священника,
установить на церкви красный флаг и двигаться дальше.
-
Проклятый ты человек, - сказал мне Панфилов. - Ты еврей, а евреи – прокляты.
Вам запрещено убивать, разрешено только быть убитыми. Не отвечай, я ведь знаю.
Ты хочешь снять с себя проклятие и быть как все остальные люди – те, кому дано
право убивать. Однако знай, - продолжал он, - что чем более ты будешь пытаться
избавиться от проклятия, тем прочнее оно будет держаться. Не то, чтобы я не
любил тебя, ты человек смелый, тебе довелось и жертвовать, и страдать, но ты –
обречен на смерть.
Перед
нами была деревня.
Панфилов
остановил коня и сказал: "Пойдем со мной".
Оставив
лошадей, мы вдвоем пошли по снегу. Остальные бойцы эскадрона остались в седлах,
ожидая сигнала. Часовой тихонько насвистывал себе мотив печальной любовной
песни. Натянув на себя что-то белое, мы подползли по снегу к часовому. Панфилов
вонзил клинок ему в живот, а затем выстрелил в воздух из карабина.
Галопом
примчался эскадрон. В церкви спали около тридцати беляков. Связывая их по рукам
и ногам, мы плевали на них. Церковного служку убили, а священник повел нас к
дому старосты. Там обоих и застрелили.
Перед
лежавшими связанными белыми Панфилов произнес речь: "Если вы с нами –
будете с нами. Если не с нами – умрете от клинка".
Мы
прошли меж ними. Каждый ответил, что ответил. Четверо сказали "Не пойдем с
вами".
-
Ты, - приказал мне Панфилов, - ты расстреляешь их.
-
Проклятый ты человек, - опять сказал он, когда я застрелил тех, лежавших со
связанными руками и ногами.
Утром
над церковью вывесили красный флаг. Весь эскадрон отсалютовал тремя залпами в
воздух. После залпов я тихонько прошептал себе на иврите бессмертные строчки еврейского
поэта Давида Эдельштадта[5],
эмигрировавшего из Одессы в Нью-Йорк и поселившегося в Ист-Сайде:
Эй,
мой друг, мой товарищ,
Когда
день мой придет умереть,
Красный
флаг принесите ко мне на могилу.
Красный
флаг, развевайся высоко,
Кровь
евреев-рабочих тебя оросила.
-
Что это? – спросил Панфилов.
-
Стихотворение.
Спустя
двадцать восемь лет, в Палестине, на иерусалимской улице Пророков, недалеко от
итальянского госпиталя я застрелил британского сержанта. И тогда я шепотом
произнес строчку из стихотворения Альтермана "Не давайте им ружья":
"Маленькому одному я дал по черепу, а троих больших пронзил я в
грудь". Тогда я уже знал, что Панфилов был командиром дивизии, сражавшейся
против гитлеровских войск, а казах Баурджан Момыш-Улы был командиром роты в его
дивизии[6].
-
Проклятый ты человек, - я словно слышал, как мне говорил это Баурджан
Момыш-Улы.
И
вот пришло время окончания моей службы, как я и просил. Я вернулся в Одессу. У
меня на руках был билет на корабль до Марселя. Федоренко выдал мне документ о
демобилизации из кавалерии, а также короткое письмо от командира дивизии, благодарившего меня за участие в победе
пролетарской революции.
До
отплытия у меня оставалось два дня. Я отправился по тому адресу, который в свое
время - так давно! - дала мне дама с собачкой. Сама она много месяцев
назад отправилась в Палестину. И вот я
услышал рассказ о конце Мишки Япончика. После того, как было решено, там, где
это решают, что он лишний, и революция в нем уже не нуждается, его продырявили
из пулемета несколькими десятками пуль. Со временем оказалось, что революции не
были нужны еще многие миллионы людей.
Ну,
а я, о чем я говорю, и какую песню мне осталось спеть?
Вера Фигнер просидела в Шлиссельбургской крепости двадцать три года, и в своей тель-авивской комнате на улице Ахад ха-Ама я мечтал, что когда вырасту, тоже стану революционером. Я принесу крестьянам и трудящимся свободу, я готов взойти на эшафот, отдать жизнь – но не напрасно: покинув тело, моя душа превратится в маленькую светящуюся
точку
внутри большого факела, который во все времена будет освещать человечеству его
путь.
Я
воображал себя не только Верой Фигнер. Я также был Григорием Гершуни,
которому удалось бежать из сибирской
ссылки и написать воспоминания, которые я прочитал взахлеб. Я был и Петром
Кропоткиным, и последним из декабристов.
Ах,
далекие страны, проигранные войны.
Поляк
Костюшко уехал в Америку сражаться за американскую революцию. Сегодня его
именем названа невысокая гора на Луне. Хемингуэй уехал в Испанию. Я полагаю,
что он не взял меня с собой только потому, что я был маленьким. Как бы я хотел
быть неизвестным бойцом на фотографии Роберта Кафа.
Однажды
я услышал пластинку с румынскими дойнами[7].
Там, на просторах Катару в сражении с турками испускали дух потомки римских
легионеров.
В
Эль-Хаме, что в Андалусии, последний арабский правитель пел траурную песню,
когда кастильцы обрушили городские стены. Голосом, разрывающим сердце, эту
потрясающую песню исполняет Пако Ивенз.
Лорд
Байрон, который отправился в Грецию сражаться за ее свободу, воспевал древние
войны моих предков. Вот как он описывает последний бой израильского царя Саула
с филистимлянами:
Warriors and chiefs, should the shaft or the
sword
Pierce me in leading the host of the Lord,
Heed not the corpse, though a King's, in your
path
Bury your steel in the bosoms of Gath
Так
я сижу и думаю в своей комнате на улице Ахад ха-Ама, юноша, погруженный в
возвышенные мечты, которым не суждено свершиться, думаю о всех последних
сражениях всех последних людей, и о всех последних песнях, которые остались
после последних боев.
И
тогда я говорю себе – громко и уверенно:
"То
будет бой последний
в
войне мировой,
С
"Интернационалом"
воспрянет род людской".
А
там, в Одессе, под звездами далеких небес и в далекие времена, с посохом
странника в руке бродит принц поэтов Шауль Черниховский[8]
с его развевающимся на ветру густым чубом. Он бродит по полуострову Крым возле
Бахчисарая и Чуфут-Кале - ведь это еврейская
крепость[9] - и напевает татарскую песню, одновременно
сочиняя "Смерть Баруха из Майнца"[10].
Летом,
как я и обещал, я поехал в Кортина навестить графиню.
[1]
Итальянский курортный городок
Кортина-Д'Ампеццо, известный центр зимних видов спорта и туризма.
[2]
Ту би-шват (иврит) – 15-й день
месяца шват, обычно приходящийся на январь или февраль, - еврейский праздник,
символизирующий начало нового годичного цикла в природе.
[3]
Какой красивый пудель.
[4]
Водосвинка – вид крупного
грызуна, распространен в Южной Америке. Живет по берегам рек и на лесных
болотах. Масса взрослой особи достигает 60 килограммов.
[5]
Д. Эдельштадт (1866-1892) в
России жил в Калуге и Киеве, в США уехал в 1882 г. Писал в основном по-русски,
лишь в самом конце жизни – на идише. По политическим взглядам был анархистом.
Интересно, что один из его рассказов называется "Вера".
[6]
Роман Александра Бека
"Волоколамское шоссе", героев которого упоминает А. Кинан, был
настольной книгой палестинских евреев 40-50-х годов ХХ века ("поколение
ПАЛЬМАХ"), к которому принадлежит и автор рассказа.
[7] Лирические народные песни у румын и
молдован.
[8]
Ш. Черниховский (1875-1943) жил
в Одессе с 1890 г. по 1898 г. и в 1919-1921 гг. В 1919 г. поэт совершил поездку по Крыму, впечатления от которой
отражены в "Крымских сонетах". "Звезды далеких небес" –
последний сборник стихов Черниховского, изданный уже после смерти поэта в 1944
г.
[9] Чуфут-Кале - "Еврейская крепость"
(турецк. яз.). Одно из мест концентрированного проживания караимов в Крыму в
позднее средневековье.
[10] "Барух из Майнца" (1902 г.) – поэма Черниховского об
антиеврейском погроме XII в.