Вернуться на главную

Вернуться в "Редакционный портфель"

 

Редакционный портфель журнала «Корни»

 

Муня Борисович ВЕРНИКОВ

 

(1936–2007)

 

РОДОМ ИЗ ГЕТТО

 

Отрывки из воспоминаний

 

Это не смерть на войне с оружием в руках, смерть людей, которые оставили где-то дом, семью, пашню, песни, книги, традицию и историю. Это – пресечение жизни. Это гибель корней, а не только веток и листьев. Это убийство души и тела народа… Это уничтожение нации.

Василий Гроссман
«Украина без евреев»

 

1. СМЕРТЬ ОТЦА

 

Муня Верников, 16 лет

М.Б. Верников, 50 лет

М.Б. Верников, 70 лет

Первое из воспоминаний моей жизни имеет вид картины, которая запечатлена в моем мозгу и не исчезает из него. На этой картине – большая (как мы ее называли) комната нашего дома в Шаргороде, местечке, где я родился. В центре комнаты – стол, а в центре его – большой (по моим тогдашним понятиям) торт. Рядом со столом стоит стул, а на нем висит белая рубашка, а с двух стульев, что стоят у стены, свисают головы двух увесистых кур. Комната пронизана ярким солнечным светом, который освещает этот нерисованный натюрморт. Я знаю, что эта рубашка и куры для моего старшего брата Лени. Еще я знаю, что Леня сегодня уезжает и что мы отмечаем какой-то праздник. И по этой причине на столе «огромный» торт.

Видимо, я запомнил день рождения моей младшей сестры Иды и происходило все это 16 мая 1940 года. Ей тогда исполнилось два года. А Леня, в соответствии с приказом марша­ла Ворошилова, был отчислен из Одесского политехнического института и направлен в одно из военных училищ Харькова. По дороге из Одессы в Харьков он на один день заехал домой.

Я не помню, о чем в тот день за столом возбужденно говорили, размахивая руками, мои родители. Наверное, они выражали свою радость тем, что их первенец станет не простым инженером, а военным инженером, и пили домашнюю вишневую настойку, провозглашая тосты за скорейшую с ним встречу, когда он уже станет настоящим офицером нашей Красной Армии. Радостное возбуждение родителей передалось и нам с Идой, и мы с ней затеяли какую-то шумную возню и игру в прятки.

И никто из взрослых в тот день не предполагал, что до их следующей встречи с Леней пройдет восемь лет и не всем из них суждено до нее дожить. Между этими встречами была длинная и тяжелая война.

Мне в этот день было немного более четырех лет.

Сохранилось в моей памяти еще несколько «довоенных» воспоминаний. Но их немного, одно из них связано с отцом и также имеет вид картины: я стою в какой-то комнате (где много людей) перед отцом и что-то ему говорю. Он смеется, наклоняется и подхватывает меня, сажает к себе на колени и дает мне что-то пить. Я начинаю пить, но это «что-то» горько и невкусно. Я отдаю ему стакан и опять что-то ему говорю. Он опять смеется, но встает со стула, берет меня за руку, и мы с ним уходим из этой комнаты. Смысл этой картины мне известен: мать меня послала в буфет, куда отец после работы заходил выпить пива, и велела передать ему, чтобы он шел домой. В этом единственном моем воспоминании об отце он довольно веселый, невысокого роста, с залысинами, которые я разглядел, сидя у него на руках. Воспоминание это явно довоенное: на улице в тот момент была теплая весенняя или летняя погода, скорее всего, это весна 1941 года, похоже, что мне уже исполнилось пять лет.

Следующее мое воспоминание уже из военного времени. Видимо, это один из первых дней войны: я вижу площадь перед бывшей православной церковью за оградой монастыря, в котором в советские годы разместился райвоенкомат. На площади много людей. Они возбуждены: кто-то из них плачет, кто-то смеется, некоторые сидят, обнявшись и о чем-то беседуя. Заиграла гармонь, и кто-то пошел танцевать, а кто-то стал ей подпевать. Вдруг появляются военные на машинах, они отдают какие-то распоряжения громкими голосами, и мужчины начинают рассаживаться в кузовах машин; в противовес недавнему гулу на площади становится тихо – тишина такая, что мы, пацаны, боимся пошевелиться, чтобы ее не нарушить. Машины трогаются, и тишина сменяется вскриками, всхлипываниями и неразборчивыми возгласами оставшихся на площади женщин. Этот неразборчивый гул голосов прерывается одной из женщин с четким и громким голосом: «Не горюйте, бабы, вернутся наши мужики! Побьют немчуру и через месяц-другой, ну, пусть через полгода, будут дома!» Всхлипывания и причитания прекращаются, женщины поднимают головы, улыбаются: «Дай Бог!» – почти хором произносят они. И мы все верим, мы это не раз слышали от взрослых: эта война ненадолго, на месяцы, самое большее – на полгода; враг будет отброшен и разбит на его территории малой кровью. И мы верим, что наши отцы и братья вскоре вернутся с победой, верят и все эти женщины, что их мужья и женихи вскоре к ним вернутся.

В те первые дни войны многие ребята уходили на фронт как на праздник. С улыбкой на лице прощались со своими родителями и нами, их друзьями, запом­нившиеся мне Лева, Шлема, Моня, Арон и Володя – пять сыновей бабы Дуси Кра­х­ма­ль­никовой (то ли близкой подруги, то ли дальней родственницы моей мамы). Все они были уверены, что вскоре вернутся домой, совершив ратные подвиги и получив за них награды – ордена; ну, в крайнем случае, может быть, их ранит: все же это война. Я не помню ни слез, ни причитаний при прощании с ними, все были возбужденно веселы, шутили и смеялись, обсуждали, чем займутся после скорого возвращения с победой, будто их ждало веселое и интересное туристическое путешествие, а не смертный бой.

Никто из них не вернулся в родной дом, с такой легкостью покинутый ими. Молох войны поглотил их молодые жизни в неразберихе первых месяцев этой войны. А Яня, шестой сын бабы Дуси, был курсантом того же военного училища в Харькове, что и наш Леня. С войны он тоже не вернулся, не выйдя из окружения, он стал одним из многих пропавших без вести в те годы. Никто в Шаргороде тогда не представлял себе, какой долгой и тяжелой будет эта война, какие тяжелые потери ждут всех нас.

Затем в моей памяти какой-то провал и я вижу, что по улице, где наш дом, бесконечной чередой идут в строю солдаты. Мать моя постоянно варит картошку, дает ее мне, и я выбегаю с ней из дома, протягиваю котелок с картошкой проходящим мимо солдатам. Те быстро благодарят, берут картошку и, не останавливаясь, едят ее на ходу. Я все бегаю взад-вперед из дома на улицу, а они все идут и идут, не останавливаясь, боясь куда-то опоздать.

Это было отступление Красной Армии. В 32 километрах от Шаргорода, под Могилевом, на Днестре, были построены мощные военные укрепления; все в Шаргороде были уверены, что немцам этих укреплений не одолеть, что их там остановит наша армия и перейдет в наступление и через месяц-другой война закончится нашей победой. Но нашлись предатели, они передали немцам план наших укреплений, и немецкие войска обошли эти укрепления, и мощная группировка наших войск оказалась почти полностью окруженной. Теперь им надо было успеть попасть на эшелон в Жмеринке, дорогу к которой вот-вот могли перекрыть немецкие танки. И они все шли и шли – пешком, не на мотоциклах, не на автомашинах. Кроме винтовок, у них не было никакого оружия: ни пулеметов, ни противотанковых орудий, кроме связки гранат или нескольких бутылок с горючей смесью, которые тоже не были видны. А вражеские танки неумолимо приближались, чтобы перекрыть им дорогу к спасению, и они шли, убыстряя шаг, на ходу, чтобы не задерживаться, поедая выносимую мной картошку. И у них не было времени остановиться, чтобы попить воды или молока, которые им выносили на улицу обыватели Шаргорода. Это не было бегством, но это было не менее страшно. Эта бесконечная череда быстро шагающих муж­чин до сих пор стоит перед моими глазами. Успели ли они сесть в эшелон и все ли успели – этого я не знаю. Но история событий 1941 года сейчас хорошо известна, и мне незачем ее описывать.

После этого отступления нашей армии в доме у нас началась какая-то суматоха: появлялись какие-то незнакомые люди, я не успевал их запомнить, а они уже исчезали, но появлялись новые, и опять исчезали, и так все время. Какие-то наши родственники или друзья откуда-то бежали, торопились куда-то успеть, зачем-то у нас останавливались, а потом вновь куда-то уезжали. Люди торопились, они надеялись успеть спастись, не остаться «под немцами», кому-то это удавалось, но, судя по всему, немногим. Наконец все как-то успокоилось, в нашем доме стали жить, кроме нас, еще какие-то мужчина и женщина. «Мотя с женой» – так о них всегда вспоминала мама. Они были какими-то нашими дальними родственниками из Могилева. В Жмеринку они не успели, а возвращаться к себе в Могилев боялись, так как там «стояли немцы». Какое-то время после отступления нашей армии в местечке не было никакой власти. Представители Советской власти куда-то убежали или спрятались («ушли в подполье»). А затем началась быстрая смена властей. В Шаргород входили и из него уходили какие-то войска: сначала это были немцы, потом венгры (или, как мы их называли, мадьяры) и, наконец, румыны.

Вскоре после установления власти румынской военной комендатуры к нам в дом вошел солдат. Увидев отца и Мотю, он указал на них пальцем и повел куда-то. Прошло часа три, и мужчины вернулись. Отец, не говоря ни слова, прошел к кушетке и лег на нее лицом к стене. А Мотя забегал по комнате и говорил сам с собой: «Ну, нет. Я этого не выдержу. Чтобы каждый солдат мог со мной делать, что ему вздумается. Уж лучше я в Могилев уйду. Там немцы. Про них всякое говорят, но там у меня свой домик, и уж лучше я в нем умру, чем здесь. А видать, все равно нам не выжить!» Отец не вставал с кушетки до следующего утра. А утром мы его не узнали. Он поседел, у него тряслись руки, и он стал заикаться.

А произошло следующее. Приведя отца и Мотю на территорию православного монастыря, солдат велел им копать яму. Когда яма была выкопана, он приказал отцу и Моте лечь в нее. После этого над ними раздались выстрелы, а вслед за ними громкий смех этого солдата: он просто пошутил! Отец так и не оправился от испуга, его болезнь стала хронической. А ему в то время не исполнилось и 42 лет.

А Мотя с женой вскоре собрались и отправились домой. Больше мы их не видели и ничего о них не слышали. Но известно, что в живых из еврейского гетто в Могилеве мало кто остался. Моя племянница Белла спустя много лет написала в своем стихотворении: «…Бо­ль­шой родни утерян след в кровавом рву под Могилевом…» – это и о них.

Между тем в Шаргороде назревали грозные для его жителей события. Началось с того, что за речкой Мурашкой, отделявшей местечко от окрестных сел, руками местечковых обывателей, охраняемых и понукаемых румынскими солдатами, были построены бараки. Затем появился приказ военной комендатуры о переселении в эти бараки всех украинцев, проживавших в местечке. Некоторые из них стали возмущаться. Но после короткого с ними разговора полицая Саввы из украинской управы, все как-то затихли, стали быстро собирать свои вещи и перебираться в бараки за речкой. Уходили они молча, не прощаясь со своими соседями-евреями и опуская глаза, чтобы не встречаться с их вопрошающими взглядами. А вскоре в местечке появились какие-то чужие люди: они, в сопровождении румынских солдат, ходили по домам и производили какие-то измерения. Несмотря на замкнутость этих людей, в местечке очень быстро стало известно, что они – представители одного из «юденратов» Румынии. Разговоров о том, зачем приезжали эти люди, было много, но к единому мнению обыватели так и не пришли.

Эти разговоры постепенно утихли, но невидимая тревога повисла в самом воздухе местечка. Вскоре все разъяснилось. Спустя какое-то время в местечко въехало большое число машин с множеством людей в кузовах. Те же самые люди из юденрата стали быстро разводить группы этих людей по домам местных жителей. Так в Шаргороде появились евреи из Румынии. Их было очень много. В нашем доме их было поселено более 40 человек. Восемнадцать человек поселили в нашей большой комнате, площадь которой не превосходила 18 квадратных метров. Эту комнату мы называли летней, так как в ней не было печки и зимой мы в ней не жили. Еще восемнадцать человек поселили в «каморе» и «магазине» – так мы называли эти два хозяйственных помещения, в которых тоже не было отопления и которые не были приспособлены для проживания в них людей. А еще семью из пяти человек поселили вместе с нами в двух небольших (по 8 квадратных метра каждая) жилых комнатах нашего дома. Эта семья, состоящая из пожилой женщины Двойры – матери семейства, 35-лет­него ее сына Ицика, 30-летней дочки Шифры, 16-летней дочки Роси и 2-лет­него сына Шифры Ицикла, прожила с нами в двух маленьких комнатках почти три года (до освобождения от фашистов).

Так Шаргород стал еврейским гетто со специфическим статусом в условиях оккупационного фашистского режима. Этот статус мало чем отличался от статуса концлагеря. Еврейские гетто представляли собой места временной концентрации больших групп евреев, которые какое-то время принуждались к тяжелым физическим работам, а затем в назначенное время уничтожались с помощью местных полицаев.

На территории Советского Союза (включая прибалтийские республики и Бессарабию, аннексированные СССР по тайному соглашению между СССР и Германией в 1939 году) в еврейских гетто было уничтожено 3 миллиона евреев. Эта цифра официально признана. Эта судьба ждала и шаргородское гетто.

Современным людям трудно себе представить жизнь в условиях гетто. Первый его бич – перенаселенность и теснота проживания людей, о которой я уже говорил. Затем – санитарные условия. Всей этой куче людей нужно было где-то справлять свои естественные нужды, а канализации и водопровода в местечке не было. Но кое-какой порядок был вскоре налажен. Ведь этих людей можно было еще использовать как рабочую силу. Гетто возглавляла военная комендатура, которая издавала приказы и распоряжения. Они поступали в юденрат – орган управления, составленный из числа привезенных из Румынии евреев (в гетто их называли сионистами). В юденрате были свои полицаи, и они следили, чтобы все распоряжения военной комендатуры выполнялись неукоснительно. Эти псы в человечьем обличии устраивали ночные облавы, чтобы к утру предоставить в распоряжение комендатуры указанное число узников для использования на различных работах; самой тяжелой была работа на строительстве дороги, которая прокладывалась недалеко от Шаргорода. Настала зима 1941 года, а с ней в гетто началась эпидемия брюшного тифа, неизбежная в этих антисанитарных условиях. Заболевали все. Юденрат раздавал заболевшим какие-то лекарства, но их было недостаточно. И доставались они далеко не всем больным. Гетто вымирало. Больше всех умерших было среди завезенных из Румынии одиноких евреев, за которыми некому было ухаживать во время болезни. Юденрат организовал вывоз трупов: ежедневно по утрам трупы умерших выносились на улицу и складывались штабелями. К 10 часам утра двое–трое саней объезжали дома, трупы складывались на сани, увозились за пределы местечка, где сваливались в ров и закапывались. Так была решена проблема перенаселенности гетто. Из 41 живших в нашем доме «румынских» евреев выжило только пять человек. Это была семья Двойры, жившая с нами в отапливаемых комнатках. Они выжили все. А вот из нашей семьи, состоящей из шести человек (я, моя младшая сестра Ида, мой старший 16-лет­ний брат Изя, 42-летняя мать Хава, 42-летний отец Борух и 60-летняя мать отца Гитля) выжили только четверо. Отец и бабушка умерли. Мы все тяжело болели, каждый из нас периодически находился без сознания, временами без сознания находились мы все. Но, к счастью, такие периоды были непродолжительны. А когда кто-то из нас находился в сознании, он помогал остальным, принимал разносимые по домам лекарства и следил, чтобы мы их приняли. Самым сильным оказался организм 16-летнего Изи: он достаточно быстро прео­долел кризис и выздоровел. Благодаря его уходу за нами, мы все, включая семью Двойры, постепенно встали на ноги, за исключением отца и бабушки, которые не выдержали этого жестокого испытания.

Похороны бабушки я не помню, а похороны отца помню. Умер он, когда мы все уже выздоровели. Хоронили его отдельно, на кладбище за местечком, а не во рву, как румынских евреев. Я помню, как его выносили из дому. В доме было тесно от людей: пришли некоторые соседи и те из его друзей, которые выздоровели. По рассказам я знаю, что отец мой был веселым компанейским человеком, у него было много приятелей, в местечке он пользовался авторитетом как человек, у которого можно было получить совет для преодоления каких-то текущих трудностей, и на работе он пользовался уважением сослуживцев. Так что проводить его в последний путь пришло много людей. Мы с Идой сидели на кушетке, я плохо понимал, что происходит, а Ида и вовсе ничего не понимала. Когда отца стали выносить из дому, женщины заголосили, громко причитала, плача, мама. «Почему они плачут?» – спросила меня Ида. Я ей что-то ответил, плохо понимая, что происходит. Я знал, что отца у нас больше не будет, но это не вызывало у меня тогда никаких чувств, которые были притуплены недавно отступившей болезнью и зрелищем бесчисленного числа трупов, лежащих по утрам перед домами на улицах местечка. Было это в начале 1942 года, мне еще не исполнилось и шести лет.

 

2. ИЗИНЫ УНИВЕРСИТЕТЫ

 Я уже рассказал о той роли, которую сыграл Изя в нашем выздоровлении от тифа. Хочу о нем рассказать больше. К началу войны Изе исполнилось 16 лет, и он не хотел оставаться в оккупации. Вместе с отступающими войсками он дошел до Жмеринки, но сесть в отходящий поезд не сумел. Все отходящие эшелоны охранялись, в них пускали только военных или по специальным пропускам. Пришлось ему вернуться домой.

Когда Шаргород был преобразован в еврейское гетто, Изя сделал попытку из него сбежать. Надо заметить, что Изя внешностью не был похож на еврея: серые глаза и русые волосы выделяли его из общей массы евреев в Шаргороде. Вот он и решил, что сможет выдать себя за украинца. Был у Изи друг Коля Пасечник. После окончания Изей еврейской семилетней школы в Шаргороде и окончания Колей семилетки в его родной деревне Сосновке оказались они на одной парте в средней школе, так они и подружились. Они стали неразлучными друзьями, ходили вместе в клуб на танцы, помогали друг другу решать контрольные и домашние задания. Коля был частым гостем в нашем доме, а Изя гостил у Коли в деревне во время каникул. Вот и отправился Изя в Сосновку. Пришел к Коле. Когда Изя сообщил Коле, что не хочет возвращаться в гетто, а хочет выдать себя за его двоюродного брата и на время остаться у них жить, то услышал в ответ: «Идет война. Ты Ойзер, а я Мыкола, и у каждого из нас своя дорога в этой войне, и я не хочу, чтобы ты путался у меня под ногами, ищи свою дорогу сам». Пришлось Изе вспомнить свое настоящее имя и вернуться в гетто.

Изя часто попадал в облавы, и он на какое-то время исчезал: его с другими парнями увозили на работы по строительству дороги. С этих работ возвращался Изя похудевшим и изголодавшимся. Вот мама и придумала уловку: под печкой в нашем доме было пустое прост­ранство, находившееся между кухней и одной из наших комнат. Мама заложила кирпичами вход из кухни в эту «нору», а выход из нее в комнату закрыла высокой кушеткой.

Когда ночью раздавался стук в окно, Изя прятался в этой норе. Благодаря этой хитрости Изе удалось несколько раз избежать отправки на работы. Но однажды мама забыла закрыть ставнями окно на кухне на ночь и полицай Иосиф из юденрата увидел, куда Изя спрятался. Надо было придумать что-то новое. Ма­ма решила, что надо подкупить Иосифа. Оказалось, что Иосиф не был идейным парнем, и к тому же ему понравилась вишневка из маминых довоенных запасов. После этого Изя стал попадать в облавы и на работы реже. Это было для нас очень важно.

Конечно, все дороги (а их было немного), ведущие из местечка в окружающие его деревни, охранялись солдатами. Но, во-первых, эти румынские солдаты не были идейными борцами, а были простыми крестьянскими парнями. И если кто-то оставлял нечаянно на дороге корзинку с бутылкой вина и закуской, то они могли не заметить прошмыгнувшего за пределы гетто паренька, забывшего эту корзинку. А во-вторых, кроме дорог, было много троп, по которым можно было попасть из гетто в окружающие его деревни. И парни из гетто, в их числе и Изя, пользовались этим, чтобы попасть в какую-нибудь деревню и заработать у крестьян какую-то еду (пару яиц, кусочек масла, мешочек муки). После каждого из таких походов Изи в окружающие деревни мы на какое-то время забывали о чувстве голода, а главное, мама собирала эти мешочки с мукой, которые иногда приносил Изя, и выпекала из муки хлеб, за который можно было получить деньги, пусть и небольшие. Это позволяло нам приобретать у местных ремесленников какую-то обувь и одежду. Если бы не эти походы Изи в деревни, мы бы не выдержали этого ада. Не только узники гетто нуждались в связях с жителями сел, окружающих гетто, но и они нуждались в связях с узниками гетто. Жизнь продолжалась, несмотря на «новый порядок». Люди болели, рожали детей, нуждались в одежде, обуви и сбыте излишков продуктов – результатов нелегких трудов в своем хозяйстве. Но только в гетто они могли найти хороших врачей и акушерок, сапожников и портных и потребителей, которые готовы были платить вещами и деньгами, чтобы иметь еду, кроме скудных пайков, выделяемых юденратом.

И в юденрате, и среди солдат, которые сторожили гетто по приказам военной комендатуры, далеко не все были идейными борцами за «новый порядок». Со многими из них узники гетто и крестьяне из окружающих сел сумели договориться, чтобы те не замечали постоянно идущего товарообмена и даже торговли. У мамы была знакомая украинка Палашка, которая жила прямо за речкой, отделявшей гетто от села Гибаловка. Помню, что Палашка довольно часто появлялась у нас в доме и оставляла у мамы свои продукты: творог, масло, молоко, огурцы, помидоры, яблоки. Мама находила среди узников гетто покупателей, а потом отдавала выручку Палашке, оставляя себе оговоренные комиссионные. Обе были довольны результатами этого их бизнеса.

Но был человек, с которым никто не мог договориться. Это был полицай украинской управы Савва. Он был из петлюровцев и начиная с 1918 года вел беспощадную борьбу с большевиками за счастье украинского народа, за независимость своей неньки Украины. Он был борцом идейным, и его нельзя было купить за материальные блага, как других прислужников оккупантов. У Саввы было «хобби» – ловить парней из гетто в огородах крестьян. У этого «пса» был какой-то особый нюх: вот паренек из гетто начинает чистить свинарник, за что ему обещана плата столь вожделенными продуктами. И вдруг перед ним вырастает Савва: «Ты что здесь делаешь? Ну-ка, шагай вперед!» – говорит он, махая плеткой одной рукой и похлопывая по кобуре с пистолетом другой рукой. И парню некуда деваться. А Савва отводит его не в юденрат, а в военную комендатуру, откуда одна дорога – в каменоломни концлагеря, находящегося в Карпатах. Более десятка парней из гетто отправил туда Савва, и никто из них не вернулся. Судьба их неизвестна. Похоже, что за долгие годы борьбы с большевиками у Саввы образовался какой-то свой с ними счет, и ребята из Шаргорода входили в него. Но и самому Савве пришлось заплатить по этому счету.

Шаргород был освобожден от оккупантов в результате военной операции, названной затем Белоцерковским котлом. Большая группа фашистов попала в окружение, и далеко не всем удалось из него выйти. Остался в этом котле и Савва. Он сумел сбежать и найти убежище в охотничьем домике. Нашлись люди, которые носили ему в этот домик еду. Но они были выслежены, и шаргородские парни попросили отдать Савву им.

Это им пообещали, если они его сами и поймают. Военкомат дал им оружие, и группа шаргородских парней (в их числе и Изя) окружили логово этого зверя в человечьем обличье. Савва отстреливался, но добровольцы перебежками сужали кольцо. Поняв безвыходность своего положения, Савва пустил себе пулю в висок. И ребятам достался лишь его труп, в который каждый из них разрядил свою винтовку. Он, конечно, заслужил большего наказания, хотя бы народного суда и публичной казни. Но все, что я рассказываю, не вымысел, и я не хочу что-то из этой правды изменять.

 

3. ОСВОБОЖДЕНИЕ

 

В гетто распространялись зловещие слухи. Как я уже писал, гетто не было наглухо отрезано от окружающего мира. При актах уничтожения еврейских гетто в Жмеринке и в Виннице отдельным жертвам удавалось сбегать. Найти убежище в украинских селах удавалось далеко не всем из них. Некоторые из этих чудом избежавших смерти людей вспоминали, что у них есть родственники или друзья в Шаргороде, и кому-то из них удавалось добраться до нас. Так в шаргородском гетто стали известны ужасные подробности акций уничтожения еврейских гетто в Виннице и Жмеринке. В гетто была подпольная организация, она какими-то путями была связана с партизанами, действовавшими в лесах, помогала им. Она также помогала попасть к партизанам тем беглецам из Винницы и Жмеринки, которые нашли приют в Шаргороде. Члены этой подпольной организации наладили связи с некоторыми служащими военной комендатуры, юденрата и украинской управы. Благодаря этим связям, узники узнавали заранее о планах военной комендатуры относительно их привлечения к каким-то принудительным работам. И вот из этих источников появилась информация, повергшая всех в ужас: военной комендатурой получен приказ о подготовке к акции уничтожения гетто. Обсуждались способы спасения: нельзя ли кому-то заплатить, чтобы исполнение этого приказа хотя бы оттянуть на какое-то время, а там, может быть, что-то изменится. Но неожиданно произошли события, приведшие к спасению гетто. Группировка фашистских войск попала в окружение в районе Белой Церкви, и Шаргородский район попал в это кольцо. Оккупантам стало не до акций уничтожения: надо было спасаться самим. Через Шаргород прошла моторизованная группа немецких войск, которая находилась в нем несколько дней. В нашем доме появились три немецких солдата, определенных к нам на постой. Один из них развел на улице возле дома костер, сварил себе на нем какую-то еду из консервов, затем, выпив и закусив, начал хвастать, где и сколько русских солдат и партизан он убил. По его словам, в одном из боев он уничтожил больше 100 русских солдат. До сих пор помню острое чувство ненависти к этому солдату и желание его хотя бы чем-то стукнуть, а лучше убить. Но я понимал, что это не в моих силах. Солдат этот казался мне великаном: он был высокий, широкоплечий и сильный мужчина, который мог в мгновение ока стереть меня в порошок. Я лежал, уткнувшись в подушку, и, заливаясь слезами, думал: «Ну почему нет моего отца, он бы ему показал!» – хотя в глубине души понимал, что ничего с этим солдатом мой отец, щуплый и низкорослый, не смог бы сделать, скорее уж наоборот.

Вскоре эти немцы на своих мотоциклах и грузовиках покинули Шаргород, а вслед за ними исчезли солдаты из военной комендатуры. В Шаргороде образовалось безвластие. Все сидели по домам, запершись и боясь выйти на улицу. Боялись, что в окружающих гетто селах найдутся хулиганы, которые воспользуются отсутствием властей, чтобы потешиться над слабаками-жидами. Но все обошлось благополучно. Через два дня в местечко вошли партизаны. Мы, мальчишки, побежали их встречать. На подводах, запряженных лошадьми, сидели такие же пацаны, как мы, лишь чуть постарше. Они были вооружены простыми винтовками, и лишь на первой подводе сидел взрослый дядька с пулеметом, их командир. Мы были крайне изумлены: «Неужели эти пацаны с винтовками победили немцев, хорошо вооруженных и проехавших через Шаргород на мотоциклах и машинах?»

Партизаны заняли освободившиеся помещения военной комендатуры на территории православного монастыря и объявили о восстановлении Советской власти. Обыватели местечка были этому очень рады. Они знали, что Советская власть не даст их в обиду. Прошло еще три дня, и в Шаргород вошли регулярные войска Красной Армии. Тут уж мы поверили в победу над немцами! Войска состояли из крепких мужиков, вооруженных не хуже немецких солдат, и въехали они в местечко на студебеккерах. На площади перед ранее стоявшим памятником Ленину был собран митинг. Перед собравшейся толпой выступил командир части, вошедшей в местечко. Им оказался капитан Федя. Это привело толпу в неописуемый восторг. Капитан Федя был для обывателей Шаргорода живой легендой.

Он ранее был командиром одного из партизанских отрядов в Винницкой области и был взят в плен румынскими солдатами. Его привезли в военную комендатуру в Шаргороде. Здесь его пытали, загоняли иголки под ногти. Но он не выдал требуемых от него сведений о партизанах и о большевистском подполье в городах области. Поступил приказ отправить плен­ника для допроса в гестапо Винницы. Подпольная организация шаргородского гетто сумела узнать маршрут его перевозки, и партизаны отбили своего командира. Теперь капитан Федя выступал перед нами как командир части Красной Армии, вошедшей в местечко. Все с восторгом внимали речи капитана, когда над толпой появился самолет, летевший так низко, что митингующим сразу стали видны фашистские свастики на его крыльях. Толпа бросилась врассыпную, опасаясь бомбежки. Помню, что мы всей семьей вместе с нашими соседями спрятались в погребе нашего дома и чутко прислушивались, не раздадутся ли звуки разрывающихся бомб. Но слышен был лишь рокот моторов самолета, а потом стих и он. Тре­вога оказалась ложной. Немецкое командование запуталось и считало, что в Шаргороде еще находятся их окруженные войска. Самолет сбросил несколько мешков муки и ящик консервов и улетел. От всей этой кутерьмы стало еще радостнее, и все вернулись на площадь, чтобы с восторгом прослушать речь Федора, сопровождая ее криками: «Ура! Герои! Вперед на Берлин! Победа будет за нами!» На следующий день регулярные войска покинули Шаргород: они направлялись к Могилеву, где Красной Армии предстояло форсировать Днестр. Через несколько дней в Шаргороде стало известно, что наш капитан Федя погиб смертью храбрых при форсировании Днестра… Война продолжалась.

Прошло около месяца. Мы всей семьей сидели за столом и говорили о мобилизации Изи в армию. Обсуждали, что ему разрешат взять с собой, и пытались вычислить, где он будет служить и придется ли ему еще повоевать. Изя хотел успеть после учебы попасть на фронт и отомстить фашистам за смерть отца и за неоднократно испытанный им страх перед Саввой. А мама надеялась, что мы победим раньше и ему не придется воевать. И в этот момент к нам в дом вошел почтальон Мендик. «Ну, Хава, пляши!» – сказал он, вываливая из сумки на стол кучку писем. Мама, ничего не спрашивая, хватает первое попавшееся из этих писем и читает его, затем второе и третье. После этого она целует Мендика, смеется и плачет одновременно. Успокоившись, она приглашает Мендика за стол, угощает вишневкой и домашней немудреной едой – хлебом и яичницей. Потом выбегает в другую комнату, возвращается оттуда и начинает совать Мендику в руки какие-то деньги. Он отказывается их брать. А мама снова начинает плакать, потом смеяться. Сквозь смех и слезы она говорит: «Да за такую весть я тебе что хочешь отдам!» Мендик тоже начинает смеяться: «Поздравляю Вас, тетя Хава! Не возьму я у вас денег, ведь Леня мой друг, и я очень рад, что он жив!» Оказалось, что эти письма от Лени. Он писал каждый месяц письмо и отправлял по нашему адресу начиная с июля 1941 года. Эти письма где-то накапливались, и теперь все они лежали здесь, на столе. Из этих писем нам стала известна судьба Лени на войне. Вначале он воевал под Харьковом, был ранен. После госпиталя он был направлен на работу по его военной специальности топографом в Монголию. Там он начиная со второй половины 1942 года готовил топографические карты местности, которые нужны были для подготовки к войне с Японией. В этот день я впервые после смерти отца видел маму плачущей, но это были слезы радости. Впервые видел я ее и смеющейся. Она все эти годы выглядела чем-то сильно озабоченной, почти всегда куда-то торопилась. У нас всех в те годы было мало поводов для радости. В тот день я окончательно понял: «Все! Кончилось гетто! Впереди новая жизнь».

Да, мы остались живы, в какой-то лотерее нам достался счастливый билет. Наше гетто находилось в румынской зоне оккупации (так называемой Транснистрии), и в этом была наша первая удача. Румынские солдаты не были оголтелыми фанатиками, как немецкие. Румынские офицеры тоже не были идей­ными борцами за дело фашизма и не торопились выполнять получаемые от немецкого командования приказы. Это нас и спасло.

 

2004 г., Екатеринбург

 

Об авторе

 

Мой отец, Верников Муня Борисович, родился 3 марта 1936 г. в пос. Шаргород Винницкой области УССР и умер 11 августа 2007 г. в Екатеринбурге. До 1954 г. жил в Шаргороде (в том числе в 1941–1944 гг. – в еврейском гетто). В 1954 г. переехал в Свердловск и поступил на физико-математический факультет Свердловского пединститута. После его окончания в 1959–1961 г. работал учителем математики в средней школе в г. Алапаевск Свердловской области. В 1961–1964 г. учился в аспирантуре Свердловского пединститута. Затем работал преподавателем высшей математики в Челябинском пединституте в 1964–1981 гг. и Свердловском инженерно-педагогическом институте (ныне Российский государственный профессионально-педагогический университет) в 1981–2000 гг. Кандидат физико-математических наук (1975), доцент (1979), автор более 20 научных статей и нескольких учебных пособий. С 2000 г. и до конца жизни – на пенсии.

 

Б. М. Верников,

доктор физ.-мат. наук,

профессор кафедры алгебры

и дискретной математики

Уральского федерального университета

 

 

Вернуться в «Редакционный портфель»

Сайт создан в системе uCoz